– А вы так и остались замагнетизироваиы?
– Так и остался-с.
– И долго же на вас этот магнетизм действовал?
– Отчего же долго ли? он, может быть, и посейчас действует.
– А все-таки интересно знать, как же вы с князем-то?.. Неужто так и объяснения у вас никакого не было за лебедей?
– Нет-с, объяснение было, только не важное. Князь тоже приехал проигравшись и на реванж у меня стал просить. Я говорю:
«Ну уже это оставьте: у меня ничего денег нет».
Он думает, шутка, а я говорю:
«Нет, исправди, у меня без вас большой выход был».
Он спрашивает:
«Куда же, мол, ты мог пять тысяч на одном выходе деть?..»
Я говорю:
«Я их сразу цыганке бросил…»
Он не верит.
Я говорю:
«Ну, не верьте; а я вам правду говорю».
Он было озлился и говорит:
«Запри-ка двери, я тебе задам, как казенные деньги швырять, – а потом, это вдруг отменив, говорит: – Не надо ничего, я и сам такой же, как ты, беспутный».
И он в комнате лег свою ночь досыпать, а я на сеновал тоже опять спать пошел. Опомнился же я в лазарете и слышу, говорят, что у меня белая горячка была и хотел будто бы я вешаться, только меня, слава богу, в длинную рубашку спеленали. Потом выздоровел я и явился к князю в его деревню, потому что он этим временем в отставку вышел, и говорю:
«Ваше сиятельство, надо мне вам деньги отслужить».
Он отвечает:
«Пошел к черту».
Я вижу, что он очень на меня обижен, подхожу к нему и нагинаюсь.
«Что, – говорит, – это значит?»
«Да оттрепите же, – прошу, – меня по крайней мере как следует!»
А он отвечает:
«А почему ты знаешь, что я на тебя сержусь, а может быть, я тебя вовсе и виноватым не считаю».
«Помилуйте, – говорю, – как же еще я не виноват, когда я этакую область денег расшвырял? Я сам знаю, что меня, подлеца, за это повесить мало».
А он отвечает:
«А что, братец, делать, когда ты артист».
«Как, – говорю, – это так?»
«Так, – отвечает, – так, любезнейший Иван Северьяныч, вы, мой полупочтеннейший, артист».
«И понять, – говорю, – не могу».
«Ты, – говорит, – не думай что-нибудь худое, потому что и я сам тоже артист».
«Ну, вот это, – думаю, – понятно: видно, не я один до белой горячки подвизался».
А он встал, ударил об пол трубку и говорит:
«Что тут за диво, что ты перед ней бросил, что при себе имел, я, братец, за нее то отдал, чего у меня нет и не было».
Я во все глаза на него вылупился.
«Батюшка, мол, ваше сиятельство, помилосердуйте, что вы это говорите, мне это даже слушать страшно».
«Ну, ты, – отвечает, – очень не пугайся: бог милостив, и авось как-нибудь выкручусь, а только я за эту Грушу в табор полсотни тысяч отдал».
Я так и ахнул:
«Как, – говорю, – полсотни тысяч! за цыганку? да стоит ли она этого, аспидка?»
«Ну, вот это, – отвечает, – вы, полупочтеннейший, глупо и не по-артистически заговорили… Как стоит ли? Женщина всего на свете стоит, потому что она такую язву нанесет, что за все царство от нее не вылечишься, а она одна в одну минуту от нее может исцелить».
А я все думаю, что все это правда, а только сам все головою качаю говорю:
«Этакая, мол, сумма! целые пятьдесят тысяч!»
«Да, да, – говорит, – и не повторяй больше, потому что спасибо, что и это взяли, а то бы я и больше дал… все, что хочешь, дал бы».
«А вам бы, – говорю, – плюнуть и больше ничего».
«Не мог, – говорит, – братец, не мог плюнуть».
«Отчего же?»
«Она меня красотою и талантом уязвила, и мне исцеленья надо, а то я с ума сойду. А ты мне скажи: ведь правда: она хороша? А? правда, что ли? Есть отчего от нее с ума сойти?..»
Я губы закусил и только уже молча головой трясу:
«Правда, мол, правда!»
«Мне, – говорит князь, – знаешь, мне ведь за женщину хоть умереть, так ничего не стоит. Ты можешь ли это понимать, что умереть нипочем?»
«Что же, – говорю, – тут непонятного, краса, природы совершенство…»
«Как же ты это понимаешь?»
«А так, – отвечаю, – и понимаю, что краса природы совершенство, и за это восхищенному человеку погибнуть… даже радость!»
«Молодец, – отвечает мой князь, – молодец вы, мой почти полупочтевнейший и премногомалозначащий Иван Северьянович! именно-с, именно гибнуть-то и радостно, и вот то-то мне теперь и сладко, что я для нее всю мою жизнь перевернул: и в отставку вышел, и имение заложил, и с этих пор стану тут жить, человека не видя, а только все буду одной ей в лицо смотреть».
Тут я еще ниже спустил голос и шепчу:
«Как, – говорю, – будете ей в лицо смотреть? Разве она здесь?»
А он отвечает:
«А то как же иначе? разумеется, здесь».
«Может ли, – говорю, – это быть?»
«А вот ты, – говорит, – постой, я се сейчас приведу. Ты артист – от тебя я ее не скрою».
И с этим оставил меня, а сам вышел за дверь. Я стою, жду и думаю:
«Эх, нехорошо это, что ты так утверждаешь, что на одно на ее лицо будешь смотреть! Наскучит!» Но в подробности об этом не рассуждаю, потому что как вспомню, что она здесь, сейчас чувствую, что у меня даже в боках жарко становится, и в уме мешаюсь, думаю: «Неужели я ее сейчас увижу?» А они вдруг и входят: князь впереди идет и в одной руке гитару с широкой алой лентой несет, а другою Грушеньку, за обе ручки сжавши, тащит, а она идет понуро, упирается и не смотрит, а только эти ресничищи черные по щекам как будто птичьи крылья шевелятся.
Ввел ее князь, взял на руки и посадил, как дитя, с ногами в угол на широкий мягкий диван; одну бархатную подушку ей за спину подсунул, другую – под правый локоток подложил, а ленту от гитары перекинул через плечо и персты руки на струны поклал. Потом сел сам на полу у дивана и, голову склонил к ее алому сафьянному башмачку и мне кивает: дескать, садись и ты.